— Клякса, мам, оттого, что нечаянно, а про таракана я вовсе не виноват… Ведь что это такое, на самом деле, — ко всему придираешься? Что, я нарочно таракана посадил? Сам он, дурак, заполз и удавился, а я за него отвечай! И подумаешь, какая паука — чистописание! Я в писатели вовсе не готовлюсь.
— А к чему ты готовишься? — строго спрашивает мать, подписывая балльник. — Лоботрясом быть готовишься? Почему опять инспектор пишет, что ты по пожарной лестнице залез на крышу школы? Это еще к чему? Что ты — в трубочисты готовишься?
— Нет. Ни в художники, ни в писатели, ни в трубочисты… Я буду матросом.
— Почему же матросом? — удивляется озадаченная мать.
— Обязательно матросом… Вот еще… И как ты не понимаешь, что эго интересно?
Мать качает головой:
— Ишь, какой выискался. Ты чтобы у меня двоек больше не приносил, а то не посмотрю и на матроса — выдеру.
Ой, как врет! Чтобы она меня выдрала? Никогда еще не драла. В чулан один раз заперла, а потом весь следующий день пирожками кормила и двугривенный на кино дала. Хорошо бы этак почаще!
Однажды, наскоро попив чаю, кое-как собрав книги, я побежал в школу. По дороге встретил Тимку Штукина — одноклассника, маленького, вертлявого человечка.
Тимка Штукин был безобидным и безответным мальчуганом. Его можно было треснуть по башке, не рискуя получить сдачи. Он охотно доедал бутерброды, оставшиеся у товарищей, бегал в соседнюю лавчонку покупать сайки к училищному завтраку и, не чувствуя за собой никакой вины, испуганно затихал при приближении классного наставника.
У Тимки была одна страсть — он любил птиц. Вся каморка его отца, сторожа кладбищенской церкви, была заставлена клетками с пичужками. Он покупал птиц, продавал их, выменивал, ловил сам силком или западнями на кладбище.
Однажды ему здорово влетело от отца, когда купец Синю- гин, завернув на могилу своей бабушки, увидел на каменной плите памятника рассыпанную приманку из конопляного семени и лучок — сетку с протянутой бечевой. По жалобе Синюгина, сторож надрал вихры мальчугану, а наш законоучитель, отец Геннадий, во время урока закона божьего сказал неодобрительно:
— Памятники ставятся для воспоминания об усопших, а не для каких-либо иных целей, и помещать на памятниках капканы и прочие посторонние приспособления не подобает — грешно и богохульно.
Тут же он привел несколько случаев из историк человечества, когда подобное богохульство влекло за собой тягчайшие кары небесных сил.
Надо сказать, что на примеры отец Геннадий был большой мастер. Мне кажется, что если бы он узнал, например, что на прошлой неделе я ходил без увольнительной записки в кино, то, порывшись в памяти, наверняка отыскал бы какой-нибудь исторический случай, когда совершивший подобное преступление понес еще в сей жизни заслуженное божеское наказание.
Тимка шел, насвистывая дроздом. Заметив меня, он приветливо заморгал и в то же время недоверчиво посмотрел в мою сторону, как бы пытаясь определить — подходит к нему человек запросто или с какой-нибудь каверзой.
— Тимка! А мы на урок опоздаем, — сказал я. — Ей-богу, опоздаем. На урок, может быть, еще нет, а уж на молитву — обязательно.
— Не заметят?! — сказал он испуганно и в то же время вопросительно.
— Обязательно заметят. Ну что же, без обеда оставят, только и всего, — умышленно спокойно поддразнил я, зная, что Тимка беда как боится всяких выговоров и замечаний.
Тимка съежился и, прибавляя шаг, заговорил огорченно:
— А я-то тут при чем? Отец пошел церковь отпирать. Меня дома на минутку оставил, а сам — вон сколько. И всё из-за молебна. По Вальке Спагине мать приезжала служить.
— Как по Вальке Спагине! — разинул я рот. — Что ты!.. Разве он помер?
— Да не за упокой молебен, а об отыскании.
— О каком еще отыскании? — с дрожью в голосе переспросил я. — Что ты мелешь, Тимка? Я вот тебя тресну… Я, Тимка, не был вчера в школе, у меня вчера температура…
— Пинь-пинь… тарарах… тиу… — засвистел Тимка синицей и, обрадовавшись, что я еще ничего не знаю, подпрыгнул на одной ноге. — А ведь верно, ты вчера не был. Ух, брат, а что вчера было-то, что было!..
— Да что же было-то?
— А вот что. Сидим мы вчера… Первый урок у нас французский. Ведьма глаголы на «этр» задавала… Ле верб: аллэ, арривэ, антрэ, рестэ, томбэ… Вызвала к доске Раевского. Только стал он писать «рестэ, томбэ», как вдруг отворяется дверь и входит инспектор (Тимка зажмурился), директор (Тимка посмотрел на меня многозначительно) и классный наставник. Когда мы сели, директор и говорит нам: «Господа, у нас случилось несчастье: ученик вашего класса Спагин убежал из дому. Оставил записку, что убежал на германский фронт. Я не думаю, господа, чтобы он это сделал без ведома товарищей. Многие из вас знали, конечно, об этом побеге заранее, однако не потрудились сообщить мне. Я, господа…» — и начал, и начал, полчаса говорил.
У меня сперло дыхание. Так вот оно что! Такое происшествие, такая поражающая новость, а я просидел дома, будто по болезни, и ничего не знаю. И никто — ни Яшка Цуккерштейн, ни Федька Башмаков — не зашел ко мне после уроков рассказать. Тоже товарищи!.. Когда Федьке нужны были пробки от пугача— так он ко мне… А тут — на-ка!.. Тут половина школы на фронт убежит, а я себе, как идиот, сиди!
Я бурей ворвался в училище, на бегу сбросил шинель и, удачно увильнув от надзирателя, смешался с толпой ребят, выходивших из общего зала, где читалась молитва.
В следующие дни только и было толков, что о геройском побеге Вальки Спагина.