Библиотека мировой литературы для детей, том 23 - Страница 181


К оглавлению

181

А в углу, за партой, мы — я и Степка — сочиняем стихотворный плакат. Мы долго мучаемся над нескладными словами. Потом все неожиданно становится на свое место, и плакат готов. Нам он очень нравится. Комиссар тоже должен оценить его. Гордясь своим творением, мы подносим его Чубарькову. Вот что написано на плакате:


При чистоте хорошей
Не бывает вошей…
Тиф разносит вша,
Точка, и ша!

Но комиссар уперся в плакат невидящими глазами. Он сидит на парте, странно раскачиваясь, и что-то бормочет.

— Чего ж они не встречаются?.. — беспокойно шепчет комиссар. — Пущай встренутся… И точка…

— Кто не встречается, товарищ Чубарьков? — спрашиваю я.

— Да они же, А и Б… путе… шественники…

Александр Карлович встревоженно наклоняется к нему. Гибельным тифозным жаром пышет комиссар.

Плохо дело

Комиссар при смерти. Об этом только и разговору у нас в классе.

А дома, когда я возвращаюсь из школы, Оська уже в передней говорит мне:

— Знаешь, Леля… А комиссара теперь самоваром лечат. Я слышал, папа по телефону в военкомат звонил и говорит: три дня, говорит, на конфорке его держу.

— Да брось ты, Оська! — не верю я. — Опять ты чего-то кувырком понял. Не смешно уж…

Но Оська упорствует:

— Ну правда же, Леля! Его, наверно, как меня, помнишь, когда ложный круп был, горячим паром надыхивали.

Но тут возвращается из больницы папа. У него такие строгие глаза, что даже Оська, который обычно сейчас же карабкается на него, как на дерево, сегодня стоит в отдалении. Папа снимает пальто. В прихожей сразу начинает пахнуть больницей.

Потом папа идет умываться. Мы следуем за ним. Долго, как всегда, очень тщательно моет он мылом свои большие красивые докторские руки, чистит щеточкой коротко обрезанные ногти. Потом папа принимается полоскать рот, при этом он закидывает далеко назад голову, и в горле у него кипит, как в самоваре.

Мы стоим рядом и следим за этой процедурой, так хорошо знакомой нам обоим. Стоим и молчим. Наконец я решаюсь:

— Папа, а что это Оська говорит, будто комиссара самоваром лечат.

— Каким самоваром? Болтаешь…

— Ты же сам, папа, по телефону говорил, — не сдается Оська, — что третий день держишь комиссара на конфорке.

Папа коротко и невесело усмехается:

— Дурындас! На камфаре мы его держим. Понятно? Инъекции делаем, уколы, каждые шесть часов. Сердце у него не справляется, — объясняет папа, повернувшись уже ко мне и вытирая вафельным полотенцем руки. — Температура, понимаешь, жарит все время за сорок. А организм истощен возмутительно. Абсолютно заездил себя работой человек. И питание с пятого на десятое. Ну вот, теперь и расхлебывай.

— Значит, плохо? — спрашиваю я.

— Что же хорошего! — сердито говорит папа и бросает полотенце на спинку кровати. — Одна надежда — организм богатырский. Будем поддерживать.

— Папа, а долго так?

— Тиф. Сыпняк. Трудно сказать. Ждем кризиса.

В классе теперь, едва я вхожу, меня окружают наши ребята и уже ждущие у дверей старшеклассники.

— Ну как, кризис скоро?.. Что батька твой говорит?

Но кризиса все нет и нет. А температура у комиссара с каждым днем все выше и выше. И сил с каждым часом все меньше и меньше.

Неужели «точка, и ша», как сказал бы сам комиссар в таком случае…

Степка Атлантида и Костя Жук после школы сами бегают к больнице, чтобы наведаться там в приемном покое, как комиссар. Но что им там могут сказать? Температура около сорока одного, состояние бессознательное, бред…

Плохо дело.

Да — нет…

Ночью я слышу сквозь сон телефонный звонок. И почти тут же меня окончательно будит гулкий, настойчивый стук в парадную дверь. Потом я слышу знакомый голос Степки Гаври:

— Доктор, ей-богу, честное слово… Я же там сам был… Только меня прогнали… У него сердце вовсе уже встает. У него этот самый, сестра сказала, крызис.

Слышится негромкий басок папы:

— Тихо ты! Перебулгачишь весь дом! Мне уже звонили. Иду сейчас. Только, пожалуйста, без паники. Кризис. Резкое падение температуры… А ты, Леля, что?

Я стою, накинув одеяло, и лязгаю зубами от прохватывающего меня дрожкого озноба.

— Папа, я тоже с тобой.

— Совсем спятил?

— А Степка почему?

— И Степка твой если сунется — велю хожаткам его в три шеи… Вас, кажется, на консилиум не звали.

Папа быстро одевается и уходит, хлопнув парадной дверью. Обескураженный Степка остается у нас.

Долго идут холодные, медлительные и знобкие ночные часы. Просыпается Оська. Увидя, что на моей кровати сидит Степка, Оська тоже садится на своей постели. Два кулака — Степкин и мой, — показанные ему вовремя, заставляют Оську снова юркнуть под одеяло. Но я вижу, как блестит оттуда любопытный Оськин глаз. Оська не спит и слушает.

— Как считаешь, сдюжит или не сдюжит? — шепчет Степка.

И мы с ним долго говорим о нашем комиссаре. Хороший он все-таки! И в школе почти все ребята теперь уже за него. Потому что он сам справедливый и стоит за справедливость. Здорово он тогда скрутил наших троглодитов, и недаром Карлыч его уважает.

— Я знаю, он на фронт мечтает, — шепотом рассказывает мне Степка. — Уже просился, заявление писал, чтоб отпустили. А его обратно — отставить! Говорят, нужна Советская власть и на местах! И все!

— Да, если уедет, паршиво опять будет.

— Ясно. Он хоть и свой, а насчет дисциплины — ой-ой-ой! Держись! Если уедет…

И вдруг мы оба замолкаем, сраженные одной и той же страшной мыслью: где тут «уедет или не уедет»!.. Ведь сейчас, вот в эти самые минуты, может быть, там, в больнице… где наш комиссар бьется со смертью… И старые стенные часы в столовой громко и зловеще шаркают на весь дом: «Да — нет… сдюжит— не сдюжит…» Будто ворожат, обрывая секунду за секундой, как обрывают, гадая, лепестки ромашки.

181