Мы играем только в войну.
…Перемирие кончилось. Мои войска бьются на подступах к прихожей. На поле брани неожиданно появляется нейтральная Аннушка и требует немедленного освобождения Клавдии из плена: ее ждет на кухне мать.
Объявляется «чур, не игры», то есть перемирие. Мы бежим на кухню. Мать Клавдии, соседская кухарка, женщина с вечно набрякшим лицом, сидит за столом. Серый конверт лежит перед ней. Она здоровается с нами и осторожно берет письмо.
— Клавдюшка, — говорит она, растерянно теребя конверт, — от Петруньки пришло. Попроси уж молодого человека устно прочесть. Как он там жив… Господи…
Я вижу на конверте священный штамп «Из действующей армии». Я почтительно принимаю письмо из руки. Пропасть уважения и восторга скопилось в кончиках пальцев. Письмо оттуда! Письмо с войны!.. «Марш вперед, друзья, в поход, черные гусары!», «На подлинном собственной рукой его величества…».
И я читаю вслух радостным голосом:
— «…и еще, дорогая мама Евдокия Константиновна, спешу уведомить вас, что это письмо подписую не собственной рукой, как я будучи сильно раненный в бою, то мине ее в лазарете отрезали до локтя совсем на нет…»
Потрясенный, я останавливаюсь… Клавдина мать истошно голосит, припадая сразу растрепавшейся головой к столу. Желая как-то утешить ее и себя тоже, ибо я чувствую, что репутация войны сильно подмочена близкой кровью, я нерешительно говорю:
— Он, наверно, получит орден… серебряный… Будет георгиевский кавалер…
Кажется, я сморозил основательную глупость?!
В классе идет нудный урок алгебры. Учитель математики Карлыч болен. Его временно замещает скучнейший акцизный чиновник, скрывающийся от мобилизации, Самлыков Геннадий Алексеевич, прозванный нами Гнедой Алексёв.
На площади перед гимназией происходит учение — строевые занятия солдат 214-го полка. В открытую форточку класса, путая алгебраические формулы, влетают песни и команда:
— «Ах, цумба, цумба, цумба, Мадрид и Лиссабон!..»
— Равняйсь! Первой, второй… рассчитайсь!
— «Раскудря-кудря-кудря-ку… раскудрявая моя!»
— Ать-два! Ать-два!.. Левой!.. Шаг равняй…
— «Дружно, ребята, в поход собирайся!..»
— Как стоишь, сатана? Равняйсь! Стой веселей!..
— Здра-жла-ваш-дит-ство!..
— Вперед коли, назад коли, вперед прикладом бей! Бежи ще раз!.. Арш!..
— Ыра-а-а-а-а-а-а-а-а-а!!!
Из широко разверстых ртов, из натруженных глоток лезет с хрипом, со слюной надсадное «ура». Штыки уходят в чучело. Соломенные жгуты кишками вылезают из распоротого мешочного чрева.
— Кто это там в окно загляделся? Мартыненко, ну-ка, повторите, что я сейчас сказал.
Огромный Мартыненко, по прозвищу Биндюг, отдирает глаза от окна и тяжело вскакивает.
— Ну, что я сейчас объяснил? — пристает Гнедой Алексёв. — Не слышал… в окно любовался… Ну, чему равняется квадрат суммы двух катетов?
— Он… это… — бормочет Мартыненко и вдруг подмигивает — Он равняется направо… Первый, второй, рассчитайся… Плюс ряды сдвоенные…
Класс хохочет.
— Я вам ставлю единицу, лодырь. Марш к стенке!
— Слушаюсь! — рапортует Мартыненко и по-военному застывает у стенки.
Классу совсем весело. Перья поют.
— Мартыненко, убирайтесь вон из класса! — приказывает педагог.
Мартыненко командует сам себе:
— К церемониальному… равнение на кафедру… По коридору… арш!
— Это что за шалопайство! — вскакивает преподаватель. — Я вас запишу в журнал! Будете сидеть после урока!
— Чубарики-чубчики… — доносится в форточку. — Как стоишь, черт? Три часа под ружье… Чубарики-чубчик…
Бац!!! За доской выстрелила печка… Трррах!!! Та-та… Кто- то, зная ненависть Самлыкова к выстрелам, положил в голландку патроны. Учитель, бледнея, вскакивает. По классу ползет вонючий дым. Учитель бежит за доску. По дороге он наступает на невинный комочек бумаги. Класс замирает. Хлоп!!! Комочек с треском взрывается. Педагог отчаянно подпрыгивает. Едва другая его подошва коснулась пола, как под ней происходит новый взрыв. Класс, подавившись немым хохотом, сползает со скамеек под парты. Взбешенный учитель оборачивается к классу, но за партами ни души. Класс безлюден. Мы извиваемся, мы катаемся от хохота под скамейками.
— Дрянь! — кричит в отчаянии учитель. — Всех запишу!!!
И он осторожно, на цыпочках, ступает к кафедре. Подошвы его дымятся. Он достает с кафедры табакерку — надежное утешение в тяжелые минуты, но в табакерку, которую он перед уроком оставил на минуту на подоконнике в коридоре, нами уже давно всыпан порох и молотый перец.
Гнедой Алексёв втягивает взволнованными ноздрями понюшку этой жуткой смеси. Потом он застывает с открытым ртом и вылезающими на лоб глазами. Ужасное, раздражающее ап-чхи сотрясает его.
Класс снова становится обитаемым. Парты ходят от хохота.
Мартыненко, подняв руку, командует:
— Второе орудие, пли!
— Гага-аап-чхи!!! — рявкает несчастный Самлыков.
— Третье орудие…
— Чжщхи!.. Ох!
Дверь класса неожиданно растворяется. Мы встаем. Входит директор. Пальба в классе, хохот и орудийный чих педагога привлекли его.
— Что здесь происходит? — холодно спрашивает директор, оглядывая багрового педагога и великопостные рожи вытянувшихся гимназистов.
— Они… Ох! Ао!.. — надрывается Гнедой Алексёв. — Чжи- хи!.. Ох!.. Чхищхи!..